Желая подчеркнуть расстояние, отделяющее священнослужителя от невольника-негра, Гарви ехал впереди, сохраняя спокойный, важный вид, соответствующий его роли. Справа возле дороги были раскинуты палатки, где отдыхали пехотинцы, о которых мы говорили выше, а неподалеку от них мерным шагом расхаживали часовые, охранявшие лагерь.
Первым побуждением Генри было пустить лошадь галопом, чтобы поскорей ускакать от них и избавиться от смертельной тревоги за свою жизнь. Но едва он рванулся вперед, как разносчик тотчас остановил его.
— Стойте! — закричал он и, быстро повернув свою лошадь, преградил ему путь. — Вы что, хотите погубить и себя и меня? Не забывайте — негр должен ехать позади своего хозяина. Вы, кажется, видели драгунских кровных скакунов: они стоят оседланные и взнузданные на солнышке перед домом. Долго ли продержится ваша жалкая голландская кляча, если за ней помчатся сытые кони виргинцев? Каждый фут, выигранный нами до начала погони, стоит целого дня жизни. Поезжайте спокойно за мной и не вздумайте оглядываться назад. Эти драгуны хитры, как лисицы, и кровожадны, как волки!
Генри с трудом подавил свое нетерпение и послушался разносчика. Но воображение его все время рисовало страшные картины, и ему чудился шум погони, хотя Бёрч, который иногда оборачивался, как будто для того, чтобы отдать ему распоряжение, уверял его, что пока все спокойно.
— Однако, — заметил Генри, — Цезаря, несомненно, должны скоро узнать. Не лучше ли нам сразу пустить лошадей в галоп? Пока драгуны будут раздумывать, почему мы так несемся, мы успеем добраться до опушки леса.
— Вы, видно, плохо знаете их, капитан Уортон, — возразил Бёрч. — Смотрите, вон на нас глядит их сержант, и вид у него такой, словно он чует, что тут дело нечисто. Он уставился на меня и следит, будто притаившийся тигр, готовый к прыжку. Когда я стоял на колоде, он уже начал в чем-то меня подозревать. Нет, нет, придержите вашу лошадь — мы должны ехать медленно, спокойно. Я вижу, он уже положил руку на луку своего седла. Если он вскочит на коня — мы пропали. Пехотинцы могут застрелить нас из мушкетов.
— А теперь что он делает? — спросил Генри, сдерживая лошадь и в то же время прижимая каблуки к ее бокам, чтобы быть наготове, если придется броситься вскачь.
— Он отвернулся от своего коня и смотрит в другую сторону. Теперь можете ехать рысцой… Не спешите, не спешите. Поглядите на часового, вон там в поле, чуть впереди: он уставился на нас — глаз не спускает.
— Пехотинцы меня не пугают, — нетерпеливо сказал Генри, — они могут только нас застрелить, а вот драгуны могут снова взять меня в плен. Слушайте, Гарви, я слышу топот позади нас. Вы ничего там не видите?
— Гм! — пробормотал разносчик. — Кое-что вижу, но не там, а в чаще, слева. Поверните-ка слегка голову, посмотрите сами и сделайте нужные выводы.
Генри живо воспользовался этим разрешением, посмотрел влево, и кровь застыла у него в жилах: они проезжали мимо виселицы, сооруженной, несомненно, для него самого. Он отвернулся, не скрывая ужаса.
— Это предостережение, чтобы вы были осторожны, — сказал разносчик назидательным тоном, каким он часто говорил теперь.
— Какое страшное зрелище! — воскликнул Генри и на мгновение прикрыл глаза рукой, словно стараясь отогнать грозное видение.
Разносчик, слегка обернувшись назад, сказал с болью и горечью:
— И, однако, капитан Уортон, вы смотрите на виселицу издали, и вас освещают лучи заходящего солнца, вы дышите свежим воздухом, и перед вами выступают зеленые холмы. С каждым шагом вы удаляетесь от проклятой перекладины, и каждое темное ущелье, каждый дикий утес может дать вам приют и скрыть вас от мстительных врагов. Я же видел плаху там, где ничто не сулило избавления. Дважды бросали меня в тюрьму, и много ночей я томился в оковах, ожидая, что утренняя заря принесет мне позорную смерть, и холодный пот покрывал мое иссохшее тело. А когда я подходил к крошечному окошку с железной решеткой, откуда в темницу проникал свежий воздух, и хотел обрести утешение, взглянув на природу, которую бог сотворил для всех, даже для самых отверженных своих созданий, перед моими глазами вставала виселица, и это видение терзало меня, как нечистая совесть — умирающего грешника. Четыре раза я был в их власти, не считая сегодняшнего дня; и дважды я считал, что пришел мой смертный час. Тяжело расставаться с жизнью, когда ты счастлив и любим, капитан Уортон, но еще ужаснее встречать смерть в полном одиночестве, ни у кого не видя жалости; знать, что ни один человек не подумает об ожидающей тебя судьбе; помнить, что через несколько часов тебя выведут из темницы, которая кажется тебе желанной при мысли о том, что тебя ждет; представлять себе, как при свете дня люди будут разглядывать тебя, словно дикого зверя, а потом ты покинешь земную обитель, осыпанный насмешками и оскорблениями твоих ближних, — вот, капитан Уортон, что значит настоящая смерть.
Потрясенный Генри слушал речь своего спутника, который говорил с необычной для него горячностью. Казалось, оба забыли о грозившей им опасности и о взятых на себя ролях.
— Неужели вы так часто смотрели в глаза смерти?
— Вот уже три года за мной охотятся здесь в горах, как за диким зверем! — ответил Гарви. — Один раз меня уже подвели к виселице, я взошел на помост, и меня спасли только внезапно появившиеся королевские войска. Приди они на четверть часа позже, и я бы погиб. Я стоял, окруженный толпой равнодушных мужчин, любопытных женщин и детей, глазевших на меня, как на мерзкое чудовище. Когда я начинал молиться богу, меня оскорбляли, повторяя россказни о моих преступлениях, и, оглядываясь вокруг, я не находил ни одного дружеского лица, ни одного человека, который пожалел бы меня, — ни одного! Все проклинали меня и называли негодяем, продавшим за деньги свою родину. Солнце, казалось, сияло ярче, чем всегда, но для меня оно сияло в последний раз. А поля весело зеленели кругом, и мне думалось, что лучше не может быть и в раю. Ах, какой желанной казалась мне жизнь в ту минуту! То был страшный час, капитан Уортон, такого вам еще не довелось пережить! У вас есть родные и друзья, они скорбят о вас, у меня же не было никого, кроме отца, — он горевал бы обо мне, если б узнал о моей гибели. Но здесь я не видел ни участия, ни сострадания, никто не пытался облегчить мои муки. Я даже думал, что и он забыл о моем существовании.