Неожиданное возвращение коварного и страшного вождя задержало гурона. Погасшие трубки вновь задымились, а новоприбывший, не говоря ни слова, вытащил из-за пояса томагавк, набил табаком отверстие на полой его рукоятке и затянулся ароматным дымом с такой невозмутимостью, словно и не провел целых долгих два дня на утомительной охоте. Так прошло минут десять, показавшиеся Дункану вечностью, и воины уже утонули в облаках густого дыма, когда один из них молвил:
— Добро пожаловать! Выследил ли мой друг лося?
— Молодые воины шатаются под тяжестью ноши, — ответил Магуа. — Пусть Гибкий Тростник выйдет на охотничью тропу и встретит их.
За упоминанием запретного имени последовало глубокое зловещее молчание. Все разом вынули изо рта трубки, словно вдохнули в этот момент что-то нечистое. Дым мелкими кольцами заклубился над головами индейцев и, свившись спиралью, быстро улетучился через отверстие в кровле, благодаря чему воздух внизу очистился и смуглые лица стали отчетливо видны. Взоры большинства воинов были потуплены, и лишь несколько молодых и наименее умных гуронов таращили глаза на убеленного сединами дикаря, который сидел между двумя самыми почитаемыми вождями племени. Ни в наружности, ни в наряде этого индейца не было, казалось, ничего, что давало бы ему право на такой почет. Вид у него, в отличие от остальных, был скорее подавленный, чем горделивый; одежду он носил такую, в какой обычно ходят рядовые члены племени. Как и большинство окружающих, он с минуту сидел, не отрывая глаз от земли. Наконец, подняв голову и осмотревшись по сторонам, он заметил, что стал предметом всеобщего внимания. Тогда он встал и среди всеобщего молчания громко объявил:
— Это ложь. У меня не было сына! Тот, кто называл себя этим именем, навсегда забыт: кровь у него была бледная, и текла она не в жилах гурона. Лукавый чиппевей обольстил мою жену. Великий дух повелел, чтобы род Уисс-ентуша пресекся. Счастлив тот, кто знает, что зло в его роду умрет вместе с ним! Я сказал.
Отец труса оглянулся вокруг, словно пытаясь прочесть во взорах слушателей одобрение своему стоицизму. Но суровые обычаи племени предъявляли к его членам требования, непосильные для хилого старика. Выражение его глаз противоречило образной и хвастливой речи, и каждый мускул морщинистого лица судорожно подергивался от душевной муки. Постояв с минуту, чтобы насладиться своим горьким торжеством, он отвернулся, словно вид людей стал ему невыносим, закрыл лицо плащом и, выйдя из хижины бесшумной походкой индейца, направился искать утешения в тиши своего убогого жилища у такой же старой, несчастной, утратившей сына матери.
Индейцы, верящие, что добродетели, равно как пороки, передаются по наследству, проводили его полным молчанием. Затем один из вождей, выказав такую утонченную вежливость, какой мог бы позавидовать любой представитель более цивилизованного общества, отвлек внимание молодых воинов от только что виденного ими проявления человеческой слабости и весело заговорил с Магуа, обратиться к которому, как к новоприбывшему, его обязывала учтивость:
— Делавары, словно медведи в поисках сотов, бродили вокруг моей деревни. Но разве кому-нибудь удавалось застать гурона спящим?
Темная грозовая туча, предвестница бури, — и та была не мрачней лица Магуа, когда он воскликнул:
— Озерные делавары?
— Нет, не они, а те, что носят женские юбки на берегу своей реки. Один из них проник на земли нашего племени.
— Мои молодые воины добыли его скальп?
— Ноги у него оказались хороши, хотя руки владеют мотыгой лучше, чем томагавком, — ответил вождь, указывая на неподвижного Ункаса.
Магуа отнюдь не проявил женского любопытства и не поспешил насладиться зрелищем пленного сына племени, которое имел так много причин ненавидеть, а, напротив, продолжал курить с тем задумчивым видом, какой обычно принимал, когда ему не надо было прибегать ни к хитрости, ни к красноречию. Хотя его немало изумили сведения, почерпнутые им из речи старого отца казненного, он не позволил себе никаких расспросов, отложив их до более подходящей минуты. Лишь после довольно продолжительной паузы он выбил из трубки пепел, заткнул томагавк обратно за пояс, подтянул его, поднялся и в первый раз бросил взгляд на пленника, стоявшего чуть позади него. Настороженный, хотя с виду безучастный ко всему, Ункас уловил его движение и, внезапно повернувшись к свету, встретился с ним взглядом. Чуть ли не целую минуту смелые и неукротимые враги стояли, в упор глядя друг на друга, и ни один из них не выказал ни малейшего признака слабости под свирепым взором противника. Ункас словно вырос, ноздри его раздулись, как у тигра перед схваткой, но поза могиканина по-прежнему оставалась настолько величаво-неподвижной, что его легко можно было принять за великолепное, совершенное изваяние индейского божества войны. Судорожно подергивавшееся лицо Магуа оказалось более подвижным: черты его постепенно утратили вызывающее выражение, которое уступило место свирепой радости. Он глубоко вздохнул и громко произнес грозное имя:
— Быстроногий Олень!
Услыхав хорошо знакомое прозвище, воины вскочили на ноги, и на секунду изумление взяло верх над стоическим спокойствием краснокожих. Они хором повторили ненавистное, хотя уважаемое имя врага, и его мгновенно услышали за стенами хижины. Женщины и дети, сновавшие у входа, дружным эхом подхватили его, повторяя на все лады, и деревня разом огласилась пронзительным жалобным воем. Но не успело отзвучать последнее эхо, как волнение мужчин улеглось. Каждый, словно устыдясь своего удивления, занял прежнее место, но прошло еще немало времени, прежде чем гуроны перестали бросать любопытные взгляды на пленника, который так много раз доказывал свою отвагу в схватках с лучшими и достойнейшими сынами их племени.