— Ну, теперь у нас есть и крепость, и гарнизон, и провиант! — вскричал повеселевший Хейуорд. — Больше нам не страшны ни Монкальм, ни его союзники. Скажите же мне, наш бдительный хранитель, не встретился ли вам на материке один из тех, кого вы называете ирокезами?
— Я называю ирокезом каждого туземца, который говорит на неизвестном мне языке и которого я считаю врагом, даже если он притворяется, будто служит нашему королю. Если Вэббу нужны честные и верные индейцы, пусть призовет на помощь делаваров, а этих жадных и лживых мошенников могауков и онейдов со всеми их шестью племенами гонит туда, где им и надлежит быть, — к чужеземцам, к французам!
— В таком случае мы променяли бы воинов на бесполезных друзей. Я слышал, что делавары спрятали подальше свои томагавки и не стыдятся, когда их равняют с женщинами.
— Да падет вина за это на голландцев и ирокезов, которые своими дьявольскими уловками подбили делаваров заключить позорный договор. Но я знаюсь с ними уже двадцать лет и назову лжецом каждого, кто посмеет сказать, что в жилах делаваров течет кровь трусов. Вы оттеснили это племя от моря, а теперь для успокоения совести верите клевете их врагов. Нет, нет, для меня любой индеец, говорящий не на их языке, — ирокез, где бы ни была его крепость — в Канаде или в провинции Нью-Йорк.
Сообразив, что неколебимая симпатия охотника к своим друзьям-делаварам или могиканам, поскольку и те и другие были ветвями одного и того же многочисленного племени, может втянуть его в нескончаемый и бесполезный спор, Хейуорд ловко перевел разговор на другой предмет:
— Как бы там ни было, я прекрасно вижу, что оба ваши товарища — смелые и мудрые воины. Видели они наших врагов?
— Индейца сначала чуешь, потом уже видишь, — ответил разведчик, взобравшись на скалу и с облегчением сбросив с плеч убитого оленя. — Выслеживая мингов, я полагаюсь не на глаза.
— А слух не говорит вам, что они напали на наши следы, ведущие к этому убежищу?
— Мне было бы очень невесело, будь оно так, хотя место это такое, что смелым людям нетрудно здесь продержаться. Не стану, однако, отрицать, что, проходя мимо лошадей, я видел, как они жались в кучу, словно чуя волков; а волки всегда рыщут там, где в засаде индейцы, — звери надеются поживиться остатками оленя.
— Вы забываете, что у ваших ног тоже лежит олень. А может быть, их привлек зарезанный жеребенок? Кто это там еще бормочет?
— Бедная Мириам, твоему жеребенку предопределено было стать добычей хищников! — теперь уже более членораздельно произнес чудаковатый певец. Затем внезапно возвысил голос и, сливая его с немолчным шумом воды, запел:
Египет твой, о фараон,
Господь не пощадил:
Зверей и человеков он
Их первенцев лишил.
— Гибель жеребенка гнетет сердце его хозяина, — промолвил охотник. — А когда человек печалится о своих бессловесных друзьях, это хороший знак. Но кто верует в бога, тот помнит: что тебе на роду написано, то с тобой и будет; и эта утешительная мысль скоро поможет вашему спутнику примириться с разумной необходимостью убить четвероногое ради спасения человеческих жизней… Может быть, вы и правы, — продолжал разведчик, отвечая на последнее предположение Хейуорда. — Тем скорее нам нужно освежевать оленя и сбросить кости в реку, иначе на скалах рассядется целая стая волков и поднимет вой, завидуя каждому куску, который мы отправим в рот. К тому же, хоть ирокезы понимают язык делаваров не лучше, чем умеют читать, эти хитрые бестии быстро смекнут, почему волки развылись.
Во время этой тирады разведчик успел собрать необходимое и, произнеся последнее слово, бесшумно скользнул мимо путников; следом за ним, как будто угадав намерение своего друга, двинулись могикане, и все трое поочередно исчезли, словно растаяв в тени невысокой черной скалы, возвышавшейся в нескольких ярдах от берега.
Из песен, оглашавших встарь Сион,
Он выбирал одну и с миной строгой
Затягивал псалом, призвав: «Восславим бога!»
Бернс
Хейуорд и его спутницы не без тайной тревоги наблюдали за столь загадочным исчезновением своих проводников: хотя белый охотник до сих пор вел себя безупречно, его грубый наряд, резкость в речах и глубокая ненависть к врагам, равно как облик его молчаливых сподвижников, были достаточно веской причиной для того, чтобы пробудить подозрения в людях, встревоженных недавним предательством индейца. Один только чудаковатый певец ни на что не обращал внимания. Он уселся на выступ скалы и не подавал признаков жизни, если не считать частых и глубоких вздохов, выдававших его душевное смятение. Однако вскоре послышались приглушенные голоса, словно люди перекликались где-то в недрах земли, и внезапно в глаза путникам ударил сильный свет, раскрыв им тайну столь хваленого убежища разведчика и его друзей.
В дальнем углу узкой и глубокой пещеры, которая благодаря ракурсу и освещению казалась, вероятно, много больше истинных своих размеров, сидел разведчик с пучком пылающих сосновых щепок в руке. Яркий отблеск пламени падал на суровые, обветренные черты и одежду жителя лесов, придавая причудливо романтический вид этому человеку, который при обычном дневном свете поразил бы глаз лишь странным костюмом, каменной неподвижностью и необычным сочетанием постоянной настороженности и неподдельного простодушия, попеременно читавшихся на его мужественном лице. Чуть поодаль от него, ближе к выходу из пещеры и поэтому на самом виду, стоял Ункас. Путники с волнением смотрели на стройный, гибкий стан молодого могиканина, его грациозную позу и непринужденные движения. Как и белый разведчик, он был в зеленой охотничьей рубахе с бахромой, но голова его оставалась непокрытой, являя взорам темные, сверкающие, бесстрашные глаза, грозные и вместе с тем спокойные; смелые очертания гордого лица, не тронутого боевой раскраской; благородный лоб и изящную форму головы, начисто выбритой, за исключением густой пряди на макушке. Дункан и его спутницы, впервые получив возможность разглядеть характерные лица своих проводников-индейцев, разом отбросили всякие сомнения при виде гордого, решительного, хотя и сурового лица молодого воина. Они почувствовали, что такой человек, даже пребывая во тьме невежества, не может намеренно поставить на службу своекорыстию и предательству те дары, которыми его взыскала природа. Алиса дивилась его открытым чертам и гордой осанке с тем же любопытством, с каким взирала бы на драгоценную статую, изваянную резцом древнего грека и чудом ожившую, а Хейуорд, хоть и не раз наблюдавший у чистокровных туземцев подобное совершенство форм, откровенно выражал свое восхищение этим образцом благороднейших человеческих пропорций.